Сложность ответа на этот вопрос заключается, во-первых, в том, что все изображения Хёфер безоговорочно открыты для взгляда зрителя — здесь нет ощущения, что вещи скрыты от глаз, а использование широкоугольного объектива, общая резкость фокуса и длительность экспозиции позволяют увидеть гораздо больше и детальнее, чем если бы зритель смотрел на само помещение (как я уже отмечал выше). А во-вторых, в комнатах много предметов, предназначенных для использования человеком: столы, стулья, скамейки, дверные проемы, пандусы, источники света, картотеки, книги, лестничные пролеты и так далее. Третьим потенциально приглашающим фактором является историческая специфичность многих ее сюжетов, которые зритель справедливо воспринимает как ассоциирующиеся с определенным стилем жизни: первоначальный социальный мир музея Миса был не таким, как в Ка-Дольфин, и ни тот, ни другой не имели почти ничего общего с социальным миром или мирами, представленными на фотографии «Городской музей, Виченца, II». В этом отношении может показаться, что фотографии Хёфер предлагают доступ к исчезнувшим областям опыта. Тем не менее, я хочу высказать мнение, что зритель чувствует себя категорически «исключенным» (в дальнейшем я не буду использовать кавычки) из интерьеров Хёфер, если не считать зрения, которое функционирует в режиме почти полной бесплотности. Несмотря на то, что реальные интерьеры — это несомненно места, которые бесчисленными способами феноменологически связаны с деятельностью конкретных людей, зрителя этих фотографий не подталкивают к эмпатическому отклику на эти ключи (не более чем к самому минимуму, так сказать) — к тому, чтобы представить себя сидящим в креслах Ка-Дольфина или идущим по широкому полу Городского музея или Новой национальной галереи, — а побуждают рассматривать предложенные фотографии со смесью повышенной визуальной восприимчивости и совершенно очевидной телесной безучастности. Фотография, которая демонстрирует это с почти дидактической настойчивостью, — «Балетный центр, Гамбург, III» («Ballettzentrum Hamburg III», 2001; илл. 21), с ее единственным функциональным стулом — балетного педагога? — расположенным в автономной изоляции в центре большого тренировочного зала. К такому стулу невозможно подойти, а тем более сесть. В то же время сами интерьеры поражают зрителя как безусловно существующие, понятные, и, по крайней мере, на первый взгляд, являющиеся продолжением его собственной эмпирической сферы жизни.
(Я пытаюсь донести мысль, что ощущение исключенности зрителя из пространства на фотографиях Хёфер не столь радикально, как ощущение «отрезанности», которое я связал с творчеством Гурски. Кроме того, фотографии Хёфер не отталкивают зрителя активным образом, как «Tableaux» Бустаманте, и не указывают на собственную «насыщенность», как снимки Деманда. Возможно, дело просто в том, что они постоянно находят способы подчеркнуть свою «оптичность», если воспользоваться термином из моих критических работ 1960-х годов, который Джефф Уолл недавно применил к своим собственным фотографиям. Таким образом, когда Ломбино замечает, что изображения Хёфер «обнаруживают лишь следы той деятельности, которая заложена в деталях работы», все зависит от того, что она подразумевает под «следами» и «заложенностью». С одной стороны, отдельные комнаты действительно, как она предполагает, почти всегда трактуются как «места социальных и культурных встреч и жизненно важных взаимообменов»; с другой стороны, даже в такой фотографии, как «Городской музей, Виченца, II», которая в определенном смысле содержит в себе свидетельства других совокупностей интенций («смыслов» и «мнений» Музиля) — тех, что привели к созданию картин и глобусов, и тех, которые лежали в основе первоначального строительства здания, — даже в такой фотографии нет ничего похожего на очевидную структуру следа (материальных свидетельств износа, многолетней эксплуатации, постоянного проживания, переделок и разрушения) как, например, в ранних уличных снимках Штрута. Это тоже мешает вообразить какой-либо иной, нежели сугубо визуальный способ исследования показанного места.
Упомянутое выше озарение в отношении фотографий Хёфер касается, прежде всего, того факта, на который я обратил внимание в работе «Искусство и объектность», — что для теории и практики минимализма/буквализма важно размещение произведения в определенного рода интерьерном пространстве. Говоря словами Роберта Морриса (которые я цитировал):
«Ведь пространство помещения само по себе является структурирующим фактором, как в силу своей кубической формы, так и в силу того, что различные по размеру и пропорциям помещения могут по-разному сдавливать объектно-субъектные отношения. [Моррис представляет себе субъекта — зрителя — встречающегося с буквалистской работой в кубическом пространстве галереи]. То, что пространство помещения приобретает такое значение, не означает, что создается ситуация окружающей среды. Все пространство в целом, хочется надеяться, изменяется определенным желаемым образом благодаря присутствию объекта. Оно не контролируется с помощью упорядочивания совокупности объектов или какого-то формирования пространства, окружающего зрителя.»
В моем изложении:
«Объект, а не созерцатель, должен оставаться центром или фокусом ситуации, но сама ситуация принадлежит созерцателю — это его ситуация. Или, как заметил Моррис, „Я хочу подчеркнуть, что предметы находятся в пространстве вместе с человеком, а не… [что] человек находится в пространстве, окруженный предметами“. Опять же, между этими двумя ситуациями нет четкого и жесткого различия: человек, в конце концов, всегда окружен предметами. Но предметы, являющиеся произведениями буквалистского искусства, должны каким-то образом сталкиваться со зрителем — они должны, можно сказать, располагаться не просто в его пространстве, но на его пути…» [оригинальный курсив]
Именно здесь пространство — интерьер галереи — становится идеальной ареной для того особого рода столкновения, которое я стремился проанализировать в «Искусстве и объектности», — столкновения, в котором, как уже отмечалось, сам буквалистский объект фактически заменяется непрерывным и в принципе открытым опытом воплощенного субъекта не только по отношению к этому объекту, но и в целом к ситуации, в которой он оказался, просто войдя в помещение. «Идея комнаты, в основном завуалированая, имеет большое значение для буквалистского искусства и теории», — заметил я в сноске. «Фактически, в этом конктексте, она часто может быть заменена словом „пространство“: говорят, что нечто находится в моем пространстве, если оно находится в одной комнате со мной (и если оно расположено так, что я вряд ли могу этого не заметить)».
В том же ключе, хотя и совсем не критически по отношению к минимализму, Дэн Грэм писал в 1985 г:
«Если американский „поп-арт“ начала 1960-х годов обращался к окружающему медийному миру культурной информации как к рамке, то „минималистское“ искусство середины и конца 1960-х годов, судя по всему, обращалось к внутреннему кубу галереи как к главному контекстуальному каркасу или опоре произведения. Эта отсылка носила лишь композиционный характер; вместо композиционного прочтения произведения внутри галереи, галерея выстраивала формальную структуру произведения по отношению к своей внутренней архитектурной структуре. Приравнивание произведения к архитектурному контейнеру вело к его буквализации: и архитектурный контейнер, и находящееся в нем произведение должны были восприниматься как лишенные иллюзионизма, нейтральные и объективно фактические, то есть как просто материальные. Галерея буквально работала в качестве элемента произведения.»
(С моей точки зрения, такое изложение, хотя оно верно само по себе, упускает из виду, — несомненно, потому, что принимает это как данность, — первостепенную значимость переживающего субъекта). Опытному читателю эти наблюдения Грэма наверняка бросятся в глаза и напомнят не только «Искусство и объектность», но и другой текст: Брайан О’Догерти «Внутри белого куба: идеология галерейного пространства» — небольшую книгу, состоящую из четырех эссе, первые три из которых впервые появились в журнале Artforum в 1976 году. Тезис О’Доэрти заключается в том, что белый куб современного галерейного пространства сыграл фундаментальную, хотя и по большей части не осознаваемую нами роль в развитии модернистской живописи и скульптуры (а вслед за ними и минимализма). «История модернизма тесно обрамлена этим пространством», — пишет он в самом начале:
«[И]ли, точнее, может быть соотнесена с изменениями в нем самом и в нашем о нем представлении. Ведь с некоторых пор мы смотрим поначалу не на само искусство, а на пространство вокруг него (одно из общих мест нашего времени — привычка, входя в галерею, начинать с оценки ее помещений). На ум сразу приходит образ безупречного белого зала, который лучше любой картины годится на роль модели искусства XX века: процесс необратимого исторического развития, обычно связываемый с искусством, которое размещается в этом пространстве, определяет, подобно свету, его собственные черты.»
Два следующих абзаца также имеют для нас значение:
«Галерею создают по правилам, не менее строгим, чем те, которым следовали строители средневековых храмов. Ее пространство должно быть отгорожено от внешнего мира: поэтому окна обычно перекрыты, стены окрашены в белый цвет, а свет струится с потолка. Деревянный пол покрыт лаком, и тогда по нему скользишь, как в клинике, или устлан коврами, и тогда, пока неслышно ходишь по нему, разглядывая то, что развешано по стенам, твои ноги отдыхают. Искусство здесь свободно, оно, как говорится, «живет своей жизнью». Какой-нибудь столик может оказаться единственным предметом мебели. В таком контексте почти сакральным объектом становится напольная пепельница, да и пожарный рукав в современном музее выглядит не как пожарный шланг, а как эстетическая головоломка. Модернистский перенос восприятия с жизни на формальные ценности — дело уже свершившееся. И, конечно же, это одна из смертельных болезней модернизма.
Незамутненное, белое, чистое, искусственное пространство галереи превозносит эстетическую технологию. Произведения искусства обрамляются, развешиваются, расставляются ради максимально комфортного исследования. Их непорочные поверхности оберегаются от тлетворного воздействия времени. Искусство существует в некоей витринной вечности, и хотя под витриной указан «период» (поздний модерн), времени в ней нет. Эта вечность придает галерее характер лимба: чтобы туда попасть, нужно быть уже мертвым. В самом деле, присутствие нашего тела, этого странного предмета интерьера, кажется здесь излишним, чуждым вторжением. Пространство галереи наводит на мысль, что в ней рады глазам и умам, но не телам, занимающим слишком много места, — их терпят лишь в качестве кинестетических манекенов для дальнейших исследований. Этот картезианский парадокс заостряет одна из «икон» нашей визуальной культуры — фотоснимок экспозиции без посетителей. Со зрителем наконец покончено. Мы смотрим выставку, не будучи на ней: таков один из ценнейших подарков искусству от фотографии, его давней соперницы. Снимок экспозиции — метафора галерейного пространства. В нем безукоризненно реализован идеал, не менее безукоризненно, чем другой идеал — в салонной живописи 1830х годов.»
Возможно, отсюда уже понятно, к чему я клоню. Я предполагаю, что фундаментальной точкой отсчета для фотографий интерьеров Хёфер, независимо от того, осознает она это или нет, является модернистское галерейное пространство, к которому ее фотографии одновременно и отсылают с помощью аллюзии, и которое они критикуют в нескольких весьма специфических аспектах. Аллюзию подкрепляет не только пустота интерьеров Хёфер и трансцендентная ясность, с которой они показаны, но и то, что Гленн описывает как «ее сдержанное, но богатое нюансами обращение с цветом, с характерным смелым использованием целого диапазона белого» (выделено автором). Как метко замечает Гленн:
«[Хёфер] позволяет белому цвету определять многое в своих композициях — от тончайших контрастов, которые акцентируют архитектурные детали или уточняют восприятие пространства, до мотивов, которые выделяются своими подчеркнутыми повторяющимися формами, например, ряды безупречных читальных столов в библиотеке. Внимательно посмотрите на эти изображения в целом. Подавляющее впечатление — тональная бледность и наполненность светом. В одной части изображения — обычно это чуть больше или меньше половины композиции — белый доминирует, но его уравновешивает темная контрастная часть, которая зачастую высветлена отражением.»